Ранние годы

Анна Мария выжила. Медленно, с трудом поправлялась она, а поправившись, все силы души обратила на мальчика. Отдавала ему всю нежность, заботу, любовь. То, что сын рождением своим чуть было не унес ее в могилу, еще больше распаляло любовь. С каждым днем все сильней и сильней привязывалась она к мальчику. Был он на редкость крепеньким и здоровым.

Ел много, с удовольствием, причмокивая пухлыми губами. Спал тоже много и спокойно. Целыми днями его не было слышно. Лежа в деревянной колыбели или на руках у матери, иссиня-голубыми глазами неотрывно и, как ей казалось, мечтательно глядел он в окно, где в синем, по-весеннему прозрачном небе высилась остроконечная колокольня кирхи, покрытая ноздреватым, уже начинающим чернеть снегом.

Временами, когда мальчика освобождали от пеленочных пут, он быстро и беспорядочно махал длинными ручонками, губы его начинали шевелиться, а острый, заметно, как у матери, выдающийся вперед нос морщился. Тогда Анна Мария спешила послать Трезль в соседнюю комнату за Леопольдом, чтобы тот пришел полюбоваться улыбкой сына, хотя знала, что дети в таком возрасте улыбаться еще не могут.

А вообще мать предугадала — у мальчика действительно оказался веселый нрав. Когда маленький Вольферл (или Воферл, как его, также ласкательно, называли в семье) чуть подрос, он то и дело улыбался, широко раскрывая свой пока еще беззубый рот. Радостно и весело смеялся матери, склонявшейся над колыбелью; добродушной толстухе Трезль, подбрасывавшей его высоко в воздух, когда поблизости не было хозяйки; солнечному лучу, рано поутру заглядывавшему в низкую, полутемную комнату; щебечущим ласточкам, вместе с теплом вернувшимся из жарких стран и свившим гнездо на колокольне за окном; старой серой кошке, вспрыгнувшей на подоконник и следившей за птицами.

Он часто смеялся и редко плакал, потому что был здоров и всем доволен. А когда начал ходить и, случалось, падал и больно ушибался, тоже долго не горевал: немного всплакнет, потрет ушиб, ударит кулачком по месту, о которое стукнулся, и засеменит дальше. И снова улыбается, и снова смеется…

Лишь однажды — когда ему не было и двух лет — Анна Мария увидела мальчика горько и долго плачущим. Произошло это так. Погожим летним утром, когда солнце на часок-другой заглянуло в хмурый двор Хагенауэрхауза — дома, в котором Вольфганг родился, — малыш вместе с соседскими ребятишками и сестренкой копался в песке. Вдруг он отбросил совок и лопатку и уставился на окно отцовского кабинета. Как ни старалась Наннерл снова увлечь брата игрой, ничего не вышло — он упорно глядел вверх, на растворенное окно и слушал. Оттуда неслась музыка. Протяжно, на разные голоса пели две скрипки; басовито воркуя, вторил альт.

Шестилетней Наннерл было строго запрещено водить маленького брата по лестнице. Но он так настойчиво тянул сестру вперед, что она уступила — подняла малыша на руки и, пыхтя и отдуваясь, стала вместе с ним подниматься по крутым ступенькам.

Когда они, наконец, пришли наверх, Вольфганг спрыгнул на пол и опрометью вбежал в комнату отца. Тот бросил игру и, встав со стула, строго спросил:

— А тебе что здесь надобно? — И недовольно прибавил: — Иди, не мешай!

Но мальчик, всегда такой послушный, ни за что не хотел уходить. А когда отец силком выставил его из комнаты, горько заплакал. Плакал долго, навзрыд, до тех пор, пока не пришла мать, не взяла его на руки и не унесла в детскую. Но и здесь он не успокоился. Напротив, еще пуще зарыдал, так что Анне Марии, чтобы не мешать мужу, пришлось уйти с сыном из дому.

И странное дело, как только они вышли во двор и из растворенных окон вновь послышалась музыка, ребенок смолк. Мать с изумлением заметила, что мальчик тут же успокоился. Он совсем позабыл о своем горе и, всхлипывая, радостно улыбался, глядя наверх, туда, откуда неслись звуки.

Звуки! С каждым днем они все больше и больше входили в жизнь Вольфганга, все сильней и глубже захватывали его. Утром, просыпаясь, он, лежа в кроватке, радостно внимал гулким ударам колокола. Днем, заслышав протяжные выкрики угольщика, так же нараспев и протяжно, в тон подражал им. Под вечер, когда из кирхи неслись могучие звуки органа, он внезапно, к негодованию и досаде своих сверстников, прерывал веселую игру в «пятнашки» и останавливался как вкопанный. Ни шлепки, ни пинки, ни щипки товарищей не могли заставить его сдвинуться с места. Он стоял и завороженно слушал многоголосое пение труб, не по-детски серьезный и сосредоточенный. Но лишь только орган смолкал, как он тут же снова принимался носиться взапуски с приятелями вокруг фонтана на церковной площади. А вечерами Вольфганг спешил проглотить ужин, чтобы поспеть в комнату отца и послушать, как тот занимается музыкой с Наннерл.

Леопольд к этому времени стал придворным композитором и вторым скрипачом архиепископской капеллы. Его денежные дела немного улучшились, он получил возможность отказаться от многих частных уроков и смог уделять больше внимания дочери. Семилетняя Наннерл с поразительной быстротой усвоила ноты, клавиатуру клавесина, научилась играть.

В Зальцбургском музее Моцарта — «Моцертеуме» — и поныне хранится небольшая нотная тетрадь. Ее бумага посерела и покрылась пятнами, края некоторых листов истлели от времени, чернила нотных строчек побурели. В тетрадке четким и размашистым почерком Леопольда старательно выписаны небольшие пьески, упражнения, легкие менуэты популярных в то время композиторов: Фишера, Вагензейля и других. Наннерл довольно скоро справилась с содержимым этой тетради. Ее тонкие, длинные пальчики проворно бегали по клавиатуре клавесина, наполняя комнату светлым, прозрачным перезвоном.